Неточные совпадения
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил
мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал
ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
Да, он был рад, он был очень рад, что никого не было, что они были наедине с
матерью. Как бы за все это ужасное время разом размягчилось его сердце. Он упал перед нею, он
ноги ей целовал, и оба, обнявшись, плакали. И она не удивлялась и не расспрашивала на этот раз. Она уже давно понимала, что с сыном что-то ужасное происходит, а теперь приспела какая-то страшная для него минута.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи, моей
матери, потому что я не хочу видеть, как при мне умрет
мать. Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай его за колени и
ноги. У него также есть старая
мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
Мать сидит на диване, поджав
ноги под себя, и лениво вяжет детский чулок, зевая и почесывая по временам спицей голову.
Только лишь поставят на
ноги молодца, то есть когда нянька станет ему не нужна, как в сердце
матери закрадывается уже тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.
Наконец удалось ей поднять его на
ноги; она умывает его, причесывает головку и ведет к
матери.
Как в
ноги губернаторше
Я пала, как заплакала,
Как стала говорить,
Сказалась усталь долгая,
Истома непомерная,
Упередилось времечко —
Пришла моя пора!
Спасибо губернаторше,
Елене Александровне,
Я столько благодарна ей,
Как
матери родной!
Сама крестила мальчика
И имя Лиодорушка —
Младенцу избрала…
Вздрогнула я, одумалась.
— Нет, — говорю, — я Демушку
Любила, берегла… —
«А зельем не поила ты?
А мышьяку не сыпала?»
— Нет! сохрани Господь!.. —
И тут я покорилася,
Я в
ноги поклонилася:
— Будь жалостлив, будь добр!
Вели без поругания
Честному погребению
Ребеночка предать!
Я
мать ему!.. — Упросишь ли?
В груди у них нет душеньки,
В глазах у них нет совести,
На шее — нет креста!
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора.
Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у
ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Левин вошел в денник, оглядел Паву и поднял краснопегого теленка на его шаткие, длинные
ноги. Взволнованная Пава замычала было, но успокоилась, когда Левин подвинул к ней телку, и, тяжело вздохнув, стала лизать ее шаршавым языком. Телка, отыскивая, подталкивала носом под пах свою
мать и крутила хвостиком.
Заревела на выгонах облезшая, только местами еще неперелинявшая скотина, заиграли кривоногие ягнята вокруг теряющих волну блеющих
матерей, побежали быстроногие ребята по просыхающим с отпечатками босых
ног тропинкам, затрещали на пруду веселые голоса баб с холстами, и застучали по дворам топоры мужиков, налаживающих сохи и бороны.
— Ну да, конечно, это все в натуре вещей, — промолвил Василий Иваныч, — только лучше уж в комнату пойдем. С Евгением вот гость приехал. Извините, — прибавил он, обращаясь к Аркадию, и шаркнул слегка
ногой, — вы понимаете, женская слабость; ну, и сердце
матери…
Клим вскочил с постели, быстро оделся и выбежал в столовую, но в ней было темно, лампа горела только в спальне
матери. Варавка стоял в двери, держась за косяки, точно распятый, он был в халате и в туфлях на голые
ноги,
мать торопливо куталась в капот.
Настоящий Старик, бережно переставляя одеревеневшие
ноги свои, слишком крепко тычет палкой в пол, кашляет так, что у него дрожат уши, а лицо и шея окрашиваются в цвет спелой сливы; пристукивая палкой, он говорит
матери, сквозь сердитый кашель...
Стоило на минуту закрыть глаза, и он видел стройные
ноги Алины Телепневой, неловко упавшей на катке, видел голые, похожие на дыни, груди сонной горничной,
мать на коленях Варавки, писателя Катина, который целовал толстенькие колени полуодетой жены его, сидевшей на столе.
Он сморщился и навел радужное пятно на фотографию
матери Клима, на лицо ее; в этом Клим почувствовал нечто оскорбительное. Он сидел у стола, но, услыхав имя Риты, быстро и неосторожно вскочил на
ноги.
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня
ноги болят, — сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где жила сестра жены его. Сестру устроили в чулане.
Мать нашла, что со стороны дяди Якова бестактно жить не у нее, Варавка согласился...
— Держите ее, что вы? — закричала
мать Клима, доктор тяжело отклеился от стены, поднял жену, положил на постель, а сам сел на
ноги ее, сказав кому-то...
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о
матери, о том, как он в саду обнимал
ноги ее. Но учитель говорил...
Уши отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал
ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню
матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием
матери...
Вытирая шарфом лицо свое,
мать заговорила уже не сердито, а тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу и только, а
ног не обнимал, это было бы неприлично.
— Меня беспокоит Лидия, — говорила она, шагая
нога в
ногу с сыном. — Это девочка ненормальная, с тяжелой наследственностью со стороны
матери. Вспомни ее историю с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня с нею не те отношения, каких я желала бы.
Пропев панихиду, пошли дальше, быстрее. Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья
матери, она дергала
ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла
ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой, с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним, говорил потрясающим голосом...
— Ага! — сердито вскричал Варавка и, вскочив на
ноги, ушел тяжелой, но быстрой походкой медведя. Клим тоже встал, но
мать, взяв его под руку, повела к себе, спрашивая...
— Оставь, кажется, кто-то пришел, — услышал он сухой шепот
матери; чьи-то
ноги тяжело шаркнули по полу, брякнула знакомым звуком медная дверца кафельной печки, и снова установилась тишина, подстрекая вслушаться в нее. Шепот
матери удивил Клима, она никому не говорила ты, кроме отца, а отец вчера уехал на лесопильный завод. Мальчик осторожно подвинулся к дверям столовой, навстречу ему вздохнули тихие, усталые слова...
Лидия вывихнула
ногу и одиннадцать дней лежала в постели. Левая рука ее тоже была забинтована. Перед отъездом Игоря толстая, задыхающаяся Туробоева, страшно выкатив глаза, привела его проститься с Лидией, влюбленные, обнявшись, плакали, заплакала и
мать Игоря.
Кабанов кланяется в
ноги, потом целуется с
матерью.
Варвара (громко, чтобы
мать слышала). Мы с
ног сбились, не знаем, что делать с ней; а тут еще посторонние лезут! (Делает Борису знак, тот отходит к самому выходу.)
Я поглядел и увидал — по полю бегут два волка: один
матерой, другой молодой. Молодой нес на спине зарезанного ягненка, а зубами держал его за
ногу.
Матерой волк бежал позади.
Встал Добрынюшка на резвы
ноги,
Он седлал коня свого доброго,
Выезжал в поле к
мать Непре-реке,
Увидал — лежит сила ратная,
В сорок тысячей, вся побитая.
— И ты туда же, кум! Чтобы мне отсохнули руки и
ноги, если что-нибудь когда-либо крал, выключая разве вареники с сметаною у
матери, да и то еще когда мне было лет десять от роду.
Как теперь помню — покойная старуха,
мать моя, была еще жива, — как в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша
ногою люльку и напевая песню, которая как будто теперь слышится мне.
Стала
мать плакать, стала просить брата с осторожностию (более для того, чтобы не испугать его), чтобы поговел и причастился святых Божиих таин, ибо был он тогда еще на
ногах.
Они били, секли, пинали ее
ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей все лицо ее калом и заставляли ее есть этот кал, и это
мать,
мать заставляла!
Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность; «тайком от нее девушка переписывается, может быть, переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна — и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей
матерью: ужас, ужас! Даже руки и
ноги холодеют…» — шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини — уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую
мать и взглядом и
ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Перед Марьею Алексевною, Жюли, Верочкою Михаил Иваныч пасовал, но ведь они были женщины с умом и характером; а тут по части ума бой был равный, и если по характеру был небольшой перевес на стороне
матери, то у сына была под
ногами надежная почва; он до сих пор боялся
матери по привычке, но они оба твердо помнили, что ведь по настоящему-то, хозяйка-то не хозяйка, а хозяинова
мать, не больше, что хозяйкин сын не хозяйкин сын, а хозяин.
Верочка радовалась платьям, радовалась фермуару, но больше всего радовалась тому, что
мать, наконец, согласилась покупать ботинки ей у Королева: ведь на Толкучем рынке ботинки такие безобразные, а королевские так удивительно сидят на
ноге.
Моя
мать часто сердилась, иногда бивала меня, но тогда, когда у нее, как она говорила, отнималась поясница от тасканья корчаг и чугунов, от мытья белья на нас пятерых и на пять человек семинаристов, и мытья полов, загрязненных нашими двадцатью
ногами, не носившими калош, и ухода за коровой; это — реальное раздражение нерв чрезмерною работою без отдыха; и когда, при всем этом, «концы не сходились», как она говорила, то есть нехватало денег на покупку сапог кому-нибудь из нас, братьев, или на башмаки сестрам, — тогда она бивала нас.
Великая
Матерь, земля сырая! в тебе мы родимся, тобою кормимся, тебя осязаем
ногами своими, в тебя возвращаемся. Дети земли, любите
матерь свою, целуйте ее исступленно, обливайте ее слезами своими, орошайте потом, напойте кровью, насыщайте ее костями своими! Ибо ничто не погибает в ней, все хранит она в себе, немая память мира, всему дает жизнь и плод. Кто не любит землю, не чувствует ее материнства, тот — раб и изгой, жалкий бунтовщик против
матери, исчадие небытия.
Потом, когда все разошлись, отец лег спать на задней лавке и меня положил с собой, а
мать легла у нас в
ногах. И долго они разговаривали, почти до полуночи. Потом я уснул.
Мать, не понимая глупого закона, продолжала просить, ему было скучно, женщина, рыдая, цеплялась за его
ноги, и он сказал, грубо отталкивая ее от себя: «Да что ты за дура такая, ведь по-русски тебе говорю, что я ничего не могу сделать, что же ты пристаешь».
Около того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла бабушка Ника,
матери он лишился в первом детстве. В их доме была суета, и Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с
ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь день оставить у нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
Я воротилась к
матери, она ничего, добрая, простила меня, любит маленького, ласкает его; да вот пятый месяц как отнялись
ноги; что доктору переплатили и в аптеку, а тут, сами знаете, нынешний год уголь, хлеб — все дорого; приходится умирать с голоду.
Как-то утром я взошел в комнату моей
матери; молодая горничная убирала ее; она была из новых, то есть из доставшихся моему отцу после Сенатора. Я ее почти совсем не знал. Я сел и взял какую-то книгу. Мне показалось, что девушка плачет; взглянул на нее — она в самом деле плакала и вдруг в страшном волнении подошла ко мне и бросилась мне в
ноги.
Его гимназическое пальто, фуражка, калоши и волосы на висках были покрыты инеем, и весь он от головы до
ног издавал такой вкусный морозный запах, что, глядя на него, хотелось озябнуть и сказать: «Бррр!»
Мать и тетка бросились обнимать и целовать его, Наталья повалилась к его
ногам и начала стаскивать с него валенки, сестры подняли визг, двери скрипели и хлопали, а отец Володи в одной жилетке и с ножницами в руках вбежал в переднюю и закричал испуганно...
Дед кричал, бил
ногами по скамье, его борода смешно торчала в потолок, а глаза были крепко закрыты; мне тоже показалось, что ему — стыдно
матери, что он — действительно притворяется, оттого и закрыл глаза.
—
Мать приехала, ступай! Постой… — Качнул меня так, что я едва устоял на
ногах, и толкнул к двери в комнату: — Иди, иди…
Я слышал, как он ударил ее, бросился в комнату и увидал, что
мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьет ее в грудь длинной своей
ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у
матери после моего отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.
Это помешало мне проводить
мать в церковь к венцу, я мог только выйти за ворота и видел, как она под руку с Максимовым, наклоня голову, осторожно ставит
ноги на кирпич тротуара, на зеленые травы, высунувшиеся из щелей его, — точно она шла по остриям гвоздей.